Валерий Тарсис - Палата № 7
Что же дальше?
Ночь.
Хороводы звезд кружатся по черному небу, неслышно аккомпанирует оркестр, и Толя старается уловить гармонию, но не может.
Дома его встречает бабушка — она тоже вся серебристая, словно в ее волосах запутались звезды, и в глазах — тоже. Безмолвно и пугливо глядит она на Толю, хочет что-то сказать и не может, только часто осеняет его крестными знаменьями.
* * *Толя долго и мучительно старался потом вспомнить дальнейший ход событий этой ночи, так изменивший его судьбу. Что же это было — поворот судьбы, акт сознательной воли или временное умопомрачение, случайность.
Войдя в свою комнату, Толя долго читал повесть из «Тысячи и одной ночи». Среди удивительных книг, созданных добрым гением человечества, сказки Шахразады казались ему едва ли не самыми чарующими. Но была ли когда-нибудь такая жизнь на земле? Может быть, это просто изящная выдумка арабских всадников, — ведь у них лучшие кони в мире, — и кто знает, куда эти волшебные кони, неутомимые и быстрые, как птицы, уносили их фантазию, всегда раскаленную знойным дыханием южных пустынь, самумами и сирокко; да ведь и воображение их рождалось веками среди миражей африканских горизонтов, их огненные взоры видели дальше и глубже, чем наши светлые глаза среди затуманенных далей и лилового марева тающих северных горизонтов.
Самым замечательным казалось Толе, что люди настолько верили в силу поэтического слова, что пытались им заговорить судьбу, как известно неумолимую. Много было таинственного и непостижимого в этих дивных сказаниях, но Толя понимал все, хотя многое и не смог бы выразить словами. Часто, читая эти книги, он внимал боевым призывам, — все повести были посвящены сильным, могучим людям, не знавшим страха, считавшим любое дело легким.
Стоит твердыня — гора Синай, пылаетбитва на горе,А ты, Моисей, допрашиваешь время.Так брось же посох свой, — он топчетвсе творенья— иль боишься, что веревка коброй можетстать?В бою читай писанья вражьи, как стих корана,И пусть твой меч стихи на вражьих шеяхвырезает.
Толя Жуков изучил арабский язык и читал сказания в подлиннике, русский перевод был настолько беспомощным, что разрушал все очарование этой неповторимой книги, да и французский оставлял желать много лучшего. Он перевел ряд фрагментов, и все цитаты здесь даны в его переводе.
Да… разве он сам, Толя Жуков, не стоял сейчас на горе, подобно Моисею, и не допрашивал время? Оно было чертовски виновато, совершило тысячи тягчайших злодеяний, ему больше нечего сказать, и оно молчит. Никакими уловками бывалого следователя не добьешься от него показаний. Но, может быть, все эти злодеяния — только веревка, которой трус может удавиться, а мудрец пройдет мимо, не обратив внимания, — пусть валяются у дороги, — ведь это веревки, а не ядовитые кобры. И если ты сумел по достоинству оценить вражьи действия, — они записаны в их летописях, — ты сумеешь дать им достойный ответ; не отписывайся, не трать попусту слов, а ответ напиши мечом на их шеях.
Чудесная программа!
Может быть, думал Толя Жуков, вся наша беда в том и состоит, что мы переоценили вражью силу, а свою недооцениваем?
… но то, что свершиться должно, не вершиухищреньем,а силой! И настанет, чему быть суждено;чему быть суждено, совершитсяв назначенный час.И только глупец унывает всегда в ожиданье.
Да — свершится — это я знаю, думал Толя. Но где взять силы для борьбы и терпение — влачить рабское существование? У меня нет сил — вокруг мало людей, готовых ринуться в бой, хотя ненависть растет и ряды возмущенных ширятся. Полководец в сумасшедшем доме, в плену у врага. Вокруг меня и Володи мало-помалу образуется знакомая пустота, — еще не прошел сталинский страх, сковавший народ на десятилетия, а новое поколение еще не выросло. Я одинок, — в моем подсумке нет патронов. Главное, нет никакого запаса оптимизма. А у кого из недюжинных людей он был? Все большие поэты были пессимистами. Леопарди, Байрон, Лермонтов, Гейне, Блок, Пастернак. Пушкина можно выразить в одной потрясающей строке
Безумных лет угасшее веселье…А ЛермонтовИ жизнь, как посмотришь с холодным вниманьемвокругТакая пустая и глупая шутка.
Конечно, все они любили жизнь. И я, и Володя, и Николай Васильевич любим ее безумно…
Устами Каина Байрон кричит на весь мир, и кажется мне, что это мы кричим.
И это я, который ненавидел так страстно смерть,Что даже мысль о смертиВсю жизнь мне отравила, — это яСмерть в мир призвал, чтоб собственного братаТолкнуть в ее холодные объятья!А Шекспир?Разве не он уже триста лет вопрошает:Быть иль не быть?
Так, может быть, во много раз лучше — не быть? Николай Васильевич и Володя изнемогают в страшной борьбе, — и мне тоже, как обреченному Каину, надо будет убивать своих братьев? Разве они виноваты в том, что они заблуждаются, или глупы, или недостаточно прозорливы? Наступит ли когда-нибудь такое время, когда все люди станут Человеками? Значит, истреблять всех, пока перестанут рождаться бараны? Нет, на это я не способен, не могу так… Ведь Каин, честно полагавший, что на земле не место мелкотравчатым и недалеким авелям, в конечном счете не стал счастливее, а влачил мучительное существование, снедаемый угрызениями совести. Что же — быть нам вечными каинами?
Значит — выхода нет?
Толя глядел в окно на черную бездну неба, на такие далекие безучастные звезды, — их холодный свет, льющийся тихими струями, уже не может омыть его запыленные мысли, — они как будто говорят: вы так далеки от нас, что мы вас и различить не можем. Как же вам помочь?
Опять Ноев ковчег? Ты помнишь жалобы Иафета?…Ужелилишь нас с отцом, да тварей, им избранных,спасет Творец?Братья — люди! Я увижувеликую могилу! Кто ж со мноюразделит скорбь? Увы, никто. И лучше льмой рок, чем ваш?
Да и не будет ли истребление миллионов людей еще более страшным злодеянием, чем убийство брата?
Толя чувствовал, что сомнения, колебания, муки обвиваются вокруг него и душат, жалят — нет, не как простая веревка, а как ядовитая кобра.
Шла ночь.
За один день можно перевернуть мир.
За одну ночь можно его уничтожить.
Чтобы перевернуть мир, необходимо единовременное действие больших масс.
Чтобы уничтожить мир, достаточно одного человека, который нажмет кнопку на катапульте или гашетку пистолета; исчезнет ли весь мир или исчезнет один Человек — разницы нет. Если меня нет, то кто докажет, что существует мир?
Шла ночь крадущимся шагом, словно вор, который безнаказанно похищал у людей их тепло, свет, радости, и Толя Жуков даже не подозревал, что эта ночь задумала похитить и его жизнь. Он никак не мог вспомнить, как открыл тумбочку у постели, как вынул оттуда бритву, как написал на клочке бумаги размашистым почерком «Я люблю жизнь, но меня любит смерть», как перерезал себе горло.
Было уже очень поздно, потому что вскоре бабушка встала и перед тем, как отправиться в церковь, зашла в комнату Толи. Он лежал на тахте одетый, весь залитый кровью.
Сонную артерию он даже не задел, только горло глубоко разрезал; с трудом говорил — хрипел. Потом — переливание крови, и четыре дня спустя его отвезли в больницу, только не хирургическую, а на Канатчикову дачу, — ведь ему не нравится советский рай.
В палате № 7 он впервые обнял и расцеловал Николая Васильевича, который вообще не любил сентиментальностей, — но встреча друзей в аду, сами понимаете…
* * *Володя Антонов тогда впервые в жизни испугался.
Помнил он себя хорошо с четырехлетнего возраста и может поклясться, что никогда ничего не боялся, — ни жизни, ни смерти. А вот сейчас испугался. У него было такое ощущение, что безжалостный палач снова хочет отнять у него всё, как тогда в товарном вагоне Петька Ворон, и пустить его голым на мороз навсегда, — страшный холод начал вливаться в его сердце, замораживать кровь в жилах.
Что ж это такое?
Сначала Николай Васильевич. Потом Толя. А сегодня Коля Силин ночью принял пятьдесят таблеток барбамила — еле откачали. Коля Силин был уже на последнем курсе, много работал, и Николай Васильевич Морёный предсказывал ему большое будущее, если ему удастся уехать за границу. Коля Силин занимался историей этрусков и был влюблен в этот великий народ, о котором так мало известно современникам, — разве только, что они имели большую культуру и несравненное искусство; но даже вульгарные нувориши говорили с почтением об этрусских вазах. Коля Силин считал, что этрусская культура фундамент римской цивилизации.